Колонна повернула направо. Дошла до больницы. На площадке для разворота автобусов нас снова усадили на землю. Стали проверять документы. От сумки с гранатой я тут же избавилась, положив как ничейную. Потом нас повели к входу в больницу. Стали делить на мужчин и женщин. Искали военных и начальство. Как я узнала потом, захваченных летчиков вскоре расстреляли. А нас просто загнали внутрь.
Я дошла до третьего этажа. В кабинетах кричали раненные, оперируемые и рожающие детей в этот страшный час. Их окон коридоров отстреливались чеченские автоматчики. Стоять напротив палат и оконных проемов было смертельно опасно, и я забилась за дверь в темном коридоре. Там и стояла до вечера, пока не увидела... отца. Он бродил по больнице в полной растерянности. Оказалось, мама послала искать меня, и после работы на велосипеде (сгоревшем потом во время штурма) он доехал до самой больницы. На входе чеченцы его обыскали и пустили внутрь. И, о чудо, папа нашел меня в лабиринте крыльев, коридоров и переходов.
Мы прошли дальше, попав в другое крыло больницы, к палате с сердечно больными. Коридоры были забиты народом. Вдоль всех стен на стульях и на полу сидели взрослые и дети, женщины и мужчины, бабули и старики. Ночь так и провели - лежа вповалку. На следующий день подружились с палатой больных. Один старый дед уступил на время свою кровать. Лежать не мог - хватало сердце, он хрипел, но лекарств не давали. Раздали лишь какой-то жидкий суп и второе. Это был единственный прием настоящей пищи за пять дней. Потом кто-то добывал печенья, мой отец - сахар. А смешная мелкая и писклявая старуха на третий день обзавелась консервами с детским питанием. Ела, ни с кем не делясь. И громче всех кричала во время штурма, так что можно было оглохнуть от ее, "Не стреляйте!". После штурма, в воскресенье, появился хлеб.
Впрочем, безопаснее было лежать под кроватью. Под одну из шести коек забился большой и лощеный молодой мужик. По секрету признался - из служивых, поэтому прятался, боясь попасть под расстрел. Сюда же попали махачкалинцы, с захваченного чеченцами автобуса. Один темный дагестанец едва не погиб от пули, наверно, российского снайпера. Видно, приняли за бандита. Больше в палате в полный рост он не разгибался.
В ту же палату попала мать моего учителя. В четверг еще разрешали звонить с телефона в фойе. От нас требовали, чтобы мы объясняли родным и знакомым, что в больнице пять тысяч человек, чья судьба зависит от покладистости российского правительства на переговорах с ичкерийскими сепаратистами. На самом деле нас было около тысячи шестисот человек. Мать Ильинова сообщила журналисту, где я нахожусь. Так моя мама узнала, что я в заложниках. Списки, где мы значились вместе с отцом, составили, передали на волю и прочитали по радио позже.
В четверг с утра мы еще включали радиоприемник. Опрометчиво я держала его в руках. Вошел боевик ногайской внешности, раненный в ногу, руку и голову. Навел дуло на аппарат, посмотрел на меня, я сразу выключила. Больше радио не работало. Обрубили. Телефоны в фойе и телевизор, который мы могли смотреть в среду, тоже запретили.
Пока еще можно было ходить в душ и туалет. Там стреляли, но вода шла. К пятнице кончилась и эта роскошь. Ничего уже не хотелось. Все ожидали штурма. Боевики ночью молились и пели какие-то горские песни. Суетились по этажам и коридорам. Я рассматривала потолок возле дверей, мечтая, как спрячусь наверху, когда внизу начнется бой.